Краткое содержание произведения хлеб для собаки. Тендряков «Хлеб для собаки» — сочинение «Тендряков. Хлеб для собаки

Тендряков Владимир

Хлеб для собаки

Владимир Федорович ТЕНДРЯКОВ

ХЛЕБ ДЛЯ СОБАКИ

Лето 1933 года.

У прокопченного, крашенного казенной охрой вокзального здания, за вылущенным заборчиком - сквозной березовый скверик. В нем прямо на утоптанных дорожках, на корнях, на уцелевшей пыльной травке валялись те, кого уже не считали людьми.

Правда, у каждого в недрах грязного, вшивого тряпья должен храниться если не утерян - замусоленный документ, удостоверяющий, что предъявитель сего носит такую-то фамилию, имя, отчество, родился там-то, на основании такого-то решения сослан с лишением гражданских прав и конфискацией имущества. Но уже никого не заботило, что он, имярек, лишенец, адмовысланный, не доехал до места, никого не интересовало, что он, имярек, лишенец, нигде не живет, не работает, ничего не ест. Он выпал из числа людей.

Большей частью это раскулаченные мужики из-под Тулы, Воронежа, Курска, Орла, со всей Украины. Вместе с ними в наши северные места прибыло и южное словечко "куркуль".

Куркули даже внешне не походили на людей.

Одни из них - скелеты, обтянутые темной, морщинистой, казалось, шуршащей кожей, скелеты с огромными, кротко горящими глазами.

Другие, наоборот, туго раздуты - вот-вот лопнет посиневшая от натяжения кожа, телеса колышутся, ноги похожи на подушки, пристроченные грязные пальцы прячутся за наплывами белой мякоти.

И вели они себя сейчас тоже не как люди.

Кто-то задумчиво грыз кору на березовом стволе и взирал в пространство тлеющими, нечеловечьи широкими глазами.

Кто-то, лежа в пыли, источая от своего полуистлевшего тряпья кислый смрад, брезгливо вытирал пальцы с такой энергией и упрямством, что, казалось, готов был счистить с них и кожу.

Кто-то расплылся на земле студнем, не шевелился, а только клекотал и булькал нутром, словно кипящий титан.

А кто-то уныло запихивал в рот пристанционный мусорок с земли...

Больше всего походили на людей те, кто уже успел помереть. Эти покойно лежали - спали.

Но перед смертью кто-нибудь из кротких, кто тишайше грыз кору, вкушал мусор, вдруг бунтовал - вставал во весь рост, обхватывал лучинными, ломкими руками гладкий, сильный ствол березы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно черный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть испепеляющее проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, "бунтарь" сползал вниз по стволу и... затихал насовсем.

Такие и после смерти не походили на людей - по-обезьяньи сжимали деревья.

Взрослые обходили скверик. Только по перрону вдоль низенькой оградки бродил по долгу службы начальник станции в новенькой форменной фуражке с кричаще красным верхом. У него было оплывшее, свинцовое лицо, он глядел себе под ноги и молчал.

Время от времени появлялся милиционер Ваня Душной, степенный парень с застывшей миной - "смотри ты у меня!".

Никто не выполз? - спрашивал он у начальника станции.

А тот не отвечал, проходил мимо, не подымал головы.

Ваня Душной следил, чтоб куркули не расползались из скверика - ни на перрон, ни на пути.

Мы, мальчишки, в сам скверик тоже не заходили, а наблюдали из-за заборчика. Никакие ужасы не могли задушить нашего зверушечьего любопытства. Окаменев от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали за короедами, за вспышками "бунтарей", кончающимися хрипом, пеной, сползанием по стволу вниз.

Начальник станции - "красная шапочка" - однажды повернулся в нашу сторону воспаленно-темным лицом, долго глядел, наконец изрек то ли нам, то ли самому себе, то ли вообще равнодушному небу:

Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?..

Долго выдержать сквера мы не могли, отрывались от него, глубоко дыша, словно проветривая все закоулки своей отравленной души, бежали в поселок.

Туда, где шла нормальная жизнь, где часто можно было услышать песню:

Не спи, вставай, кудрявая!

В цехах звеня,

страна встает со славою

на встречу дня...

Уже взрослым я долгое время удивлялся и гадал: почему я, в общем-то впечатлительный, уязвимый мальчишка, не заболел, не сошел с ума сразу же после того, как впервые увидел куркуля, с пеной и хрипом умирающего у меня на глазах.

Наверное, потому, что ужасы сквера появились не сразу и у меня была возможность как-то попривыкнуть, обмозолиться.

Первое потрясение, куда более сильное, чем от куркульской смерти, я испытал от тихого уличного случая.

Женщина в опрятном и поношенном пальто с бархатным воротничком и столь же опрятным и поношенным лицом на моих глазах поскользнулась и разбила стеклянную банку с молоком, которое купила у перрона на станции. Молоко вылилось в обледеневший нечистый след лошадиного копыта. Женщина опустилась перед ним, как перед могилой дочери, придушенно всхлипнула и вдруг вынула из кармана простую обгрызенную деревянную ложку. Она плакала и черпала ложкой молоко из копытной ямки па дороге, плакала и ела, плакала и ела, аккуратно, без жадности, воспитанно.

А. я стоял в стороне и - нет, не ревел вместе с ней - боялся, надо мной засмеются прохожие.

Мать давала мне в школу завтрак: два ломтя черного хлеба, густо намазанных клюквенным повидлом. И вот настал день, когда на шумной перемене я вынул свой хлеб и всей кожей ощутил установившуюся вокруг меня тишину. Я растерялся, не посмел тогда предложить ребятам. Однако на следующий день я взял уже не два ломтя, а четыре...

На большой перемене я достал их и, боясь неприятной тишины, которую так трудно нарушить, слишком поспешно и неловко выкрикнул:

Кто хочет?!

Мне шматочек, - отозвался Пашка Быков, парень с нашей улицы.

И мне!.. И мне!.. Мне тоже!..

Со всех сторон тянулись руки, блестели глаза.

Всем не хватит! - Пашка старался оттолкнуть напиравших, но никто не отступал.

Мне! Мне! Корочку!..

Я отламывал всем по кусочку.

Наверное, от нетерпения, без злого умысла, кто-то подтолкнул мою руку, хлеб упал, задние, желая увидеть, что же случилось с хлебом, наперли на передних, и несколько ног прошлось по кускам, раздавило их.

Пахорукий! - выругал меня Пашка.

И отошел. За ним все поползли в разные стороны.

На окрашенном повидлом полу лежал растерзанный хлеб. Было такое ощущение, что мы все вгорячах нечаянно убили какое-то животное.

Учительница Ольга Станиславна вошла в класс. По тому, как она отвела глаза, как спросила не сразу, а с еле приметной запинкой, я понял - она голодна тоже.

Это кто ж такой сытый?

Тендряков Владимир

Хлеб для собаки

Лето 1933 года.

У прокопченного, крашенного казенной охрой вокзального здания, за вылущенным заборчиком - сквозной березовый скверик. В нем прямо на утоптанных дорожках, на корнях, на уцелевшей пыльной травке валялись те, кого уже не считали людьми.

Правда, у каждого в недрах грязного, вшивого тряпья должен храниться если не утерян - замусоленный документ, удостоверяющий, что предъявитель сего носит такую-то фамилию, имя, отчество, родился там-то, на основании такого-то решения сослан с лишением гражданских прав и конфискацией имущества. Но уже никого не заботило, что он, имярек, лишенец, адмовысланный, не доехал до места, никого не интересовало, что он, имярек, лишенец, нигде не живет, не работает, ничего не ест. Он выпал из числа людей.

Большей частью это раскулаченные мужики из-под Тулы, Воронежа, Курска, Орла, со всей Украины. Вместе с ними в наши северные места прибыло и южное словечко «куркуль».

Куркули даже внешне не походили на людей.

Одни из них - скелеты, обтянутые темной, морщинистой, казалось, шуршащей кожей, скелеты с огромными, кротко горящими глазами.

Другие, наоборот, туго раздуты - вот-вот лопнет посиневшая от натяжения кожа, телеса колышутся, ноги похожи на подушки, пристроченные грязные пальцы прячутся за наплывами белой мякоти.

И вели они себя сейчас тоже не как люди.

Кто-то задумчиво грыз кору на березовом стволе и взирал в пространство тлеющими, нечеловечьи широкими глазами.

Кто-то, лежа в пыли, источая от своего полуистлевшего тряпья кислый смрад, брезгливо вытирал пальцы с такой энергией и упрямством, что, казалось, готов был счистить с них и кожу.

Кто-то расплылся на земле студнем, не шевелился, а только клекотал и булькал нутром, словно кипящий титан.

А кто-то уныло запихивал в рот пристанционный мусорок с земли…

Больше всего походили на людей те, кто уже успел помереть. Эти покойно лежали - спали.

Но перед смертью кто-нибудь из кротких, кто тишайше грыз кору, вкушал мусор, вдруг бунтовал - вставал во весь рост, обхватывал лучинными, ломкими руками гладкий, сильный ствол березы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно черный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть испепеляющее проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, «бунтарь» сползал вниз по стволу и… затихал насовсем.

Такие и после смерти не походили на людей - по-обезьяньи сжимали деревья.


Взрослые обходили скверик. Только по перрону вдоль низенькой оградки бродил по долгу службы начальник станции в новенькой форменной фуражке с кричаще красным верхом. У него было оплывшее, свинцовое лицо, он глядел себе под ноги и молчал.

Время от времени появлялся милиционер Ваня Душной, степенный парень с застывшей миной - «смотри ты у меня!».

Никто не выполз? - спрашивал он у начальника станции.

А тот не отвечал, проходил мимо, не подымал головы.

Ваня Душной следил, чтоб куркули не расползались из скверика - ни на перрон, ни на пути.

Мы, мальчишки, в сам скверик тоже не заходили, а наблюдали из-за заборчика. Никакие ужасы не могли задушить нашего зверушечьего любопытства. Окаменев от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали за короедами, за вспышками «бунтарей», кончающимися хрипом, пеной, сползанием по стволу вниз.

Начальник станции - «красная шапочка» - однажды повернулся в нашу сторону воспаленно-темным лицом, долго глядел, наконец изрек то ли нам, то ли самому себе, то ли вообще равнодушному небу:

Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?..

Долго выдержать сквера мы не могли, отрывались от него, глубоко дыша, словно проветривая все закоулки своей отравленной души, бежали в поселок.

Туда, где шла нормальная жизнь, где часто можно было услышать песню:

Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
страна встает со славою
на встречу дня…

Уже взрослым я долгое время удивлялся и гадал: почему я, в общем-то впечатлительный, уязвимый мальчишка, не заболел, не сошел с ума сразу же после того, как впервые увидел куркуля, с пеной и хрипом умирающего у меня на глазах.

Наверное, потому, что ужасы сквера появились не сразу и у меня была возможность как-то попривыкнуть, обмозолиться.

Первое потрясение, куда более сильное, чем от куркульской смерти, я испытал от тихого уличного случая.

Женщина в опрятном и поношенном пальто с бархатным воротничком и столь же опрятным и поношенным лицом на моих глазах поскользнулась и разбила стеклянную банку с молоком, которое купила у перрона на станции. Молоко вылилось в обледеневший нечистый след лошадиного копыта. Женщина опустилась перед ним, как перед могилой дочери, придушенно всхлипнула и вдруг вынула из кармана простую обгрызенную деревянную ложку. Она плакала и черпала ложкой молоко из копытной ямки па дороге, плакала и ела, плакала и ела, аккуратно, без жадности, воспитанно.

А я стоял в стороне и - нет, не ревел вместе с ней - боялся, надо мной засмеются прохожие.

Мать давала мне в школу завтрак: два ломтя черного хлеба, густо намазанных клюквенным повидлом. И вот настал день, когда на шумной перемене я вынул свой хлеб и всей кожей ощутил установившуюся вокруг меня тишину. Я растерялся, не посмел тогда предложить ребятам. Однако на следующий день я взял уже не два ломтя, а четыре…

На большой перемене я достал их и, боясь неприятной тишины, которую так трудно нарушить, слишком поспешно и неловко выкрикнул:

Кто хочет?!

Мне шматочек, - отозвался Пашка Быков, парень с нашей улицы.

И мне!.. И мне!.. Мне тоже!..

Со всех сторон тянулись руки, блестели глаза.

Всем не хватит! - Пашка старался оттолкнуть напиравших, но никто не отступал.

Мне! Мне! Корочку!..

Я отламывал всем по кусочку.

Наверное, от нетерпения, без злого умысла, кто-то подтолкнул мою руку, хлеб упал, задние, желая увидеть, что же случилось с хлебом, наперли на передних, и несколько ног прошлось по кускам, раздавило их.

Пахорукий! - выругал меня Пашка.

И отошел. За ним все поползли в разные стороны.

На окрашенном повидлом полу лежал растерзанный хлеб. Было такое ощущение, что мы все вгорячах нечаянно убили какое-то животное.

Учительница Ольга Станиславна вошла в класс. По тому, как она отвела глаза, как спросила не сразу, а с еле приметной запинкой, я понял - она голодна тоже.

Детство Влади-мира Тенд-ря-кова прошло в безра-достную эпоху после-ре-во-лю-ци-онной России и сталин-ских репрессий, весь ужас которых остался в его памяти мрачным следом детских воспо-ми-наний, соста-вивших основу рассказа «Хлеб для собаки». Возможно, именно эффект детских впечат-лений помог автору столь ясно и непред-взято описать события, проис-хо-дившие в небольшом пристан-ци-онном посёлке, в котором и прошли первые годы его жизни.

А проис-хо-дило там то же, что и во многих других подобных посёлках: раску-ла-ченные «зажи-точные» крестьяне, сосланные в Сибирь и не добрав-шиеся до места ссылки, были брошены умирать голодной смертью в маленьком берез-нячке на глазах у жителей посёлка. Взрослые стара-лись обхо-дить это ужасное место стороной. А дети... «Никакие ужасы не могли заглу-шить нашего зверу-ше-чьего любо-пыт-ства», — пишет автор. «Окаме-невая от страха, брезг-ли-вости, изне-могая от упря-танной пани-че-ской жалости, мы наблю-дали...». Дети наблю-дали за смертью «куркулей» (так там назы-вали «живущих» в берез-нячке).

Для усиления впечат-ления, произ-во-ди-мого картиной, автор прибе-гает к методу анти-тезы. Владимир Тенд-ряков подробно описы-вает ужаса-ющую сцену смерти «куркуля», который «вставал во весь рост, обхва-тывал ломкими лучи-стыми руками гладкий сильный ствол берёзы, прижи-мался к нему угло-ватой щекой, открывал рот, просторно чёрный, осле-пи-тельно зуба-стый, соби-рался, наверное, крик-нуть <...> проклятие, но вылетал хрип, пузы-ри-лась пена. Обдирая кожу на кости-стой щеке, „бунтарь“ сползал вниз по стволу и <...> затихал насо-всем». В этом отрывке мы видим проти-во-по-став-ление ломких, лучи-стых рук глад-кому, силь-ному стволу берёзы. Подобный приём приводит к усилению воспри-ятия как отдельных фраг-ментов, так и всей картины.

Вслед за этим описа-нием следует фило-соф-ский вопрос началь-ника станции, по долгу службы вынуж-ден-ного следить за «курку-лями»: «Что же вырастет из таких детей? Любу-ются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?...». Подобный вопрос звучит как бы от самого автора, который спустя много лет пора-жа-ется тому, как он, впечат-ли-тельный мальчик, не сошёл с ума при виде подобной сцены. Но далее он вспо-ми-нает, что ранее уже являлся свиде-телем того, как голод заставлял «опрятных» людей идти на публичные унижения. Это несколько «обмо-зо-лило» его душу.

Обмо-зо-лило, но не настолько, чтобы остаться равно-душным к этим голо-да-ющим людям, будучи сытым. Да, он знал, что быть сытым это стыдно, и старался не пока-зы-вать этого, но всё же тайком он выносил остатки своей еды «куркулям». Так продол-жа-лось неко-торое время, но потом число попро-шаек стало расти, а прокор-мить более двух человек мальчик уже не мог. И тогда случился срыв «изле-чение», как его назвал сам автор. В один день у забора его дома собра-лось множе-ство голодных. Они встали на пути возвра-щав-ше-гося домой маль-чика и стали просить еды. И вдруг... «У меня потем-нело в глазах. Из меня рыда-ющим галопом вырвался чужой дикий голос: «Уходите! Уходите! Сволочи! Гады! Крово-пийцы! Уходите! <...> Остальные разом потухнув, опустив руки, начали пово-ра-чи-ваться ко мне спинами, распол-заясь без спешки, вяло. А я не мог оста-но-виться и кричал рыдающе.»

Как эмоцио-нально описан этот эпизод! Какими простыми, распро-стра-нён-ными в жизненном обиходе словами, всего в нескольких фразах Тенд-ряков пере-даёт эмоцио-нальный надрыв ребёнка, его страх и протест, сосед-ству-ющие с покор-но-стью и безна-дёж-но-стью обре-чённых людей. Именно благо-даря простоте и удиви-тельно точному выбору слов, в вооб-ра-жении чита-теля с необы-чайной ярко-стью выри-со-вы-ва-ются картины, о которых повест-вует Владимир Тенд-ряков.

Итак, этот деся-ти-летний мальчик исце-лился, но полно-стью ли? Да, он больше не вынес бы куска хлеба стоя-щему под его окном умира-ю-щему от голода «куркулю». Но была ли при том спокойна его совесть? Он не спал по ночам, он думал: «Я дурной маль-чишка, ничего не могу с собой поде-лать — жалею своих врагов!»

И тут появ-ля-ется собака. Вот оно самое голодное суще-ство в посёлке! Володя хвата-ется за неё, как за един-ственный способ не сойти с ума от ужаса сознания того, что он ежедневно «съедает» жизни нескольких людей. Мальчик кормит эту несчастную собаку, которая не суще-ствует ни для кого, но пони-мает, что «не облез-щего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть».

Можно было бы завер-шить рассказ на этой, срав-ни-тельно радостной, ноте. Но нет, автор включил ещё один эпизод, усили-ва-ющий тяжёлое впечат-ление. «В тот месяц застре-лился начальник станции, кото-рому по долгу службы прихо-ди-лось ходить в красной шапке вдоль вокзаль-ного скве-рика. Он не дога-дался найти для себя несчастную соба-чонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя»

Так закан-чи-ва-ется рассказ. Но, даже после этого, чита-теля ещё долго не поки-дают ощущения ужаса и мораль-ного опусто-шения, вызванные всеми стра-да-ниями, которые невольно, благо-даря мастер-ству автора, он пере-живал вместе с героем. Как я уже отме-тила, в этом рассказе пора-жает способ-ность автора пере-да-вать не только события, но и чувства.

«Глаголом жги сердца людей». Такое настав-ление истин-ному поэту звучит в стихо-тво-рении А. С. Пушкина «Пророк». И Влади-миру Тенд-ря-кову это удалось. Он сумел не только красочно изло-жить свои детские воспо-ми-нания, но и пробу-дить состра-дание и сопе-ре-жи-вание в сердцах чита-телей.

«Человек» и «недочеловек»… Где грань между ними? Какая она? Где проходит? Вопросы спорные и сложные. Одно можно сказать - грань тонкая, очень тонкая, и у каждого она своя. Одному достаточно испытать зависть, ревность, и он теряет человеческий образ, другому - страх, голод, нищету или, наоборот, окунуться в роскошь, у третьего - звериный оскал от рождения. Испытаний множество. Отсюда и превеликое множество судеб. Одни не выдерживают, сдаются и умирают, физически или духовно - разницы нет, более того, смерть «души» намного ужаснее. Другие тоже вроде прогибаются, но безустанно продолжают поиск спасительной соломинки, и находят её, потому что её не может не быть… Рассказ Тендрякова «Хлеб для собаки» - как раз об этой тончайшей грани…

Голодная послереволюционная Россия

Послереволюционная Россия. Какими словами её описать? Какими красками изобразить царивший повсеместно голод и ужас? Только чёрными! Но чёрное без белого не имеет смысла, впрочем, как и белое без чёрного. Поэтому Владимир Тендряков в своём произведении «Хлеб для собаки» (краткое содержание следует далее), конечно же, наряду с мрачными тонами использует и все оттенки светлого. Их не так много, как хотелось бы, но они есть, а значит, есть и надежда, и любовь, и справедливость…

«Хлеб для собаки»: краткое содержание произведения В. Тендрякова

Шел 1933 год. Лето. Маленький русский город. Прокопченное вокзальное здание. Недалеко от него - вылущенный заборчик, за ним - сквозной березовый скверик, а в нём, на пыльной траве - те, кого уже давно не считали людьми. Взаправду, у них были документы, измусоленные, но удостоверяющие личность: фамилия, имя, отчество, год рождения, за что был осужден и куда выслан… Но это уже никого не волновало, как и то, что они едят, пьют, где живут, кем работают. Они - раскулаченные мужики, лишенцы, враги народа, или, как их называли, «куркули», а значит, они выпали из числа людей.

Впрочем, выглядели и вели они себя тоже не как люди. Истощенные голодом и болезнями, одни казались обтянутыми тёмной кожей скелетами с огромными пустыми глазами, другие - раздутыми от водянки «слонами» с посиневшей от натяжения кожей. Одни грызли кору на деревьях или ели мусор с земли, другие лежали в пыли, стонали, пусто уставившись в небо. Но больше всего походили на людей те, кто уже покинул мир живых. Они лежали покойно, умиротворённо. Однако и среди них были «бунтари». Их при прощальном вздохе охватывало настоящее безумие - они поднимались, силились выкрикнуть убийственные ядовитые проклятия, но вылетало одно лишь хрипение, пузырилась пена, и они затихали, навсегда… Рассказ «Хлеб для собаки» на этом эпизоде не заканчивается.

Главный герой рассказа

Взрослые старались обходить это мрачное место. Детвора тоже не заходила, боялась, но любопытство, «зверушечье» какое-то, брало вверх, и они лезли на забор и оттуда наблюдали за происходящим. Их душил страх, брезгливость, они изнемогали от скрытой, и оттого невыносимо острой, пронизывающей жалости, но продолжали смотреть во все глаза. «Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью…» - говорил начальник станции, бродящий по долгу службы по перрону.

Среди тех детей был и десятилетний мальчик Володька Тенков - главный герой рассказа «Хлеб для собаки». Анализ произведения поможет лучше понять тему, идею и проблематику произведения. Рассказ разворачивается как череда воспоминаний, следовательно, повествование ведется от первого лица - от имени этого мальчика. Уже взрослым он довольно долго удивлялся и не мог понять, как он, будучи ребенком, уязвимым, впечатлительным, с неокрепшей психикой, не заболел и не от того мрака и ужаса. Но далее он вспоминает, что душа его к тому времени уже была «обмозолена». Человек ко всему рано или поздно привыкает, смиряется. Вот и его душа привыкла видеть боль, страдания, публичные унижения «опрятных» людей от одного только голода. Впрочем, привыкла ли? Нет, скорее, выработала свой «защитный слой». Она страдала и бесконечно мучилась, но продолжала глубоко дышать, сопереживать и искать спасительные пути из безысходности.

Стыдно быть сытым

Вначале Володька пытался честно разделить свой завтрак - четыре куска хлеба - с друзьями-одноклассниками. Но желающих и «страждущих» оказалось слишком много - со всех сторон тянулись руки. Хлеб упал, и несколько ног от нетерпения, без всякого злого умысла, прошлись по кускам и раздавили их…

Володьку мучила, но в тоже время и не давала сходить ему с ума еще одна мысль: те, кто умирали в березовом скверике - враги. А с врагами что делают? Их уничтожают, иначе - никак, ведь побеждённый враг всё одно враг: он никогда не простит и обязательно нож за спиной точить станет. А с другой стороны, можно ли считать врагом того, кто грызёт кору в березняке? Или враги те умершие от голода старики и дети в раскулаченных сёлах? На эти вопросы он нашёл свой ответ: он не может «поглощать» свои «яства» один, с кем-то делиться - просто необходимо, даже если он или она - враг... «Хлеб для собаки», краткое содержание которого приведено в этой статье, - это рассказ о которые страшны, но без которых умирает.

Кто самый голодный?

Он украдкой не доедал то, что ему подавалось на обед или ужин, и честно сэкономленные «воровские» продукты относил тому, кто был, по его мнению, самым-самым голодным. Такого человека было найти и легко, и трудно. Голодными были в посёлке все, но кто самый? Как узнать? Ошибиться нельзя…

Он отдал свои «обжигающие сквозь карманы» остатки обеда одному «дяденьке» с бледным раздутым лицом, и положил так делать каждый день. Одного «осчастливить» у него получилось, но со временем число попрошаек стало неумолимо расти. Всякий день возле его дома их собиралось великое множество. Они стояли весь день и без устали ждали его выхода. Что делать? Прокормить более двух - сил не хватит. А ведь говорил отец, что невозможно чайной ложкой море вычерпать... И тогда с ним случился срыв, или, как он сам сказал, «излечение». В один миг потемнело в глазах, и откуда-то из недр души вырвались неподвластные ему рыдания и крик: «Уходите! Уходите! Гады! Сволочи! Кровопийцы!» И они молча развернулись и ушли. Навсегда.

В. Тендряков: «Хлеб для собаки», или «Пища для совести»

Да, от мальчишеской жалости он излечился, но что делать с совестью? От неё невозможно избавиться, иначе - смерть. Он сыт, очень сыт, можно сказать, до отвала. Наверное, этих продуктов пятерым хватило бы, чтобы спастись от лютой голодной смерти. Он их не спас, он их жизни просто-напросто съел. Эти мысли не давали ему ни есть, ни спать. Но однажды к их крыльцу подошла собака. У неё были пустые, «немытые» глаза… И вдруг Володьку словно банным паром обдало: вот оно - самое голодное и несчастное существо в мире! И он начал её кормить: каждый день выносил ей кусок хлеба. Она схватывала его на лету, но так ни разу и не подошла к мальчику. Самое преданное человеку существо на земле так ни разу ему не доверилось. Но Володе и не нужна была эта благодарность. Не ободранного пса он подкармливал, а свою совесть. Нельзя сказать, что предложенная «пища» так уж нравилась совести. Она время от времени «хворала», но без угрозы смертельного исхода. На этом рассказ не заканчивается. В.Тендряков («Хлеб для собаки») включил ещё один эпизод, совсем маленький, но очень эффектный, можно сказать, от автора эмоциональное «итого».

В тот самый месяц совершил самоубийство тот самый прогуливающийся по перрону начальник станции. «Человек» и «недочеловек»: он переступил эту тонкую грань и не выдержал… Как он не догадался найти для себя какую-нибудь плешивенькую собачонку, чтоб отрывать от себя что-то и делиться этим каждый день? Вот она истина!

Ещё раз хочется напомнить, что статья посвящена рассказу В. Тендрякова «Хлеб для собаки». Краткое содержание не может отобразить в полной мере тот эмоциональный надрыв в душе маленького мальчика, описать его страх и вместе с тем безмолвный протест против существующего миропорядка. Поэтому прочтение произведения в полном объеме просто необходимо.


Тендряков Владимир

Хлеб для собаки

Владимир Федорович ТЕНДРЯКОВ

ХЛЕБ ДЛЯ СОБАКИ

Лето 1933 года.

У прокопченного, крашенного казенной охрой вокзального здания, за вылущенным заборчиком - сквозной березовый скверик. В нем прямо на утоптанных дорожках, на корнях, на уцелевшей пыльной травке валялись те, кого уже не считали людьми.

Правда, у каждого в недрах грязного, вшивого тряпья должен храниться если не утерян - замусоленный документ, удостоверяющий, что предъявитель сего носит такую-то фамилию, имя, отчество, родился там-то, на основании такого-то решения сослан с лишением гражданских прав и конфискацией имущества. Но уже никого не заботило, что он, имярек, лишенец, адмовысланный, не доехал до места, никого не интересовало, что он, имярек, лишенец, нигде не живет, не работает, ничего не ест. Он выпал из числа людей.

Большей частью это раскулаченные мужики из-под Тулы, Воронежа, Курска, Орла, со всей Украины. Вместе с ними в наши северные места прибыло и южное словечко "куркуль".

Куркули даже внешне не походили на людей.

Одни из них - скелеты, обтянутые темной, морщинистой, казалось, шуршащей кожей, скелеты с огромными, кротко горящими глазами.

Другие, наоборот, туго раздуты - вот-вот лопнет посиневшая от натяжения кожа, телеса колышутся, ноги похожи на подушки, пристроченные грязные пальцы прячутся за наплывами белой мякоти.

И вели они себя сейчас тоже не как люди.

Кто-то задумчиво грыз кору на березовом стволе и взирал в пространство тлеющими, нечеловечьи широкими глазами.

Кто-то, лежа в пыли, источая от своего полуистлевшего тряпья кислый смрад, брезгливо вытирал пальцы с такой энергией и упрямством, что, казалось, готов был счистить с них и кожу.

Кто-то расплылся на земле студнем, не шевелился, а только клекотал и булькал нутром, словно кипящий титан.

А кто-то уныло запихивал в рот пристанционный мусорок с земли...

Больше всего походили на людей те, кто уже успел помереть. Эти покойно лежали - спали.

Но перед смертью кто-нибудь из кротких, кто тишайше грыз кору, вкушал мусор, вдруг бунтовал - вставал во весь рост, обхватывал лучинными, ломкими руками гладкий, сильный ствол березы, прижимался к нему угловатой щекой, открывал рот, просторно черный, ослепительно зубастый, собирался, наверное, крикнуть испепеляющее проклятие, но вылетал хрип, пузырилась пена. Обдирая кожу на костистой щеке, "бунтарь" сползал вниз по стволу и... затихал насовсем.

Такие и после смерти не походили на людей - по-обезьяньи сжимали деревья.

Взрослые обходили скверик. Только по перрону вдоль низенькой оградки бродил по долгу службы начальник станции в новенькой форменной фуражке с кричаще красным верхом. У него было оплывшее, свинцовое лицо, он глядел себе под ноги и молчал.

Время от времени появлялся милиционер Ваня Душной, степенный парень с застывшей миной - "смотри ты у меня!".

Никто не выполз? - спрашивал он у начальника станции.

А тот не отвечал, проходил мимо, не подымал головы.

Ваня Душной следил, чтоб куркули не расползались из скверика - ни на перрон, ни на пути.

Мы, мальчишки, в сам скверик тоже не заходили, а наблюдали из-за заборчика. Никакие ужасы не могли задушить нашего зверушечьего любопытства. Окаменев от страха, брезгливости, изнемогая от упрятанной панической жалости, мы наблюдали за короедами, за вспышками "бунтарей", кончающимися хрипом, пеной, сползанием по стволу вниз.

Начальник станции - "красная шапочка" - однажды повернулся в нашу сторону воспаленно-темным лицом, долго глядел, наконец изрек то ли нам, то ли самому себе, то ли вообще равнодушному небу:

Что же вырастет из таких детей? Любуются смертью. Что за мир станет жить после нас? Что за мир?..

Долго выдержать сквера мы не могли, отрывались от него, глубоко дыша, словно проветривая все закоулки своей отравленной души, бежали в поселок.

Туда, где шла нормальная жизнь, где часто можно было услышать песню:

Не спи, вставай, кудрявая!

В цехах звеня,

страна встает со славою

на встречу дня...

Уже взрослым я долгое время удивлялся и гадал: почему я, в общем-то впечатлительный, уязвимый мальчишка, не заболел, не сошел с ума сразу же после того, как впервые увидел куркуля, с пеной и хрипом умирающего у меня на глазах.

Наверное, потому, что ужасы сквера появились не сразу и у меня была возможность как-то попривыкнуть, обмозолиться.

Первое потрясение, куда более сильное, чем от куркульской смерти, я испытал от тихого уличного случая.

Женщина в опрятном и поношенном пальто с бархатным воротничком и столь же опрятным и поношенным лицом на моих глазах поскользнулась и разбила стеклянную банку с молоком, которое купила у перрона на станции. Молоко вылилось в обледеневший нечистый след лошадиного копыта. Женщина опустилась перед ним, как перед могилой дочери, придушенно всхлипнула и вдруг вынула из кармана простую обгрызенную деревянную ложку. Она плакала и черпала ложкой молоко из копытной ямки па дороге, плакала и ела, плакала и ела, аккуратно, без жадности, воспитанно.

А. я стоял в стороне и - нет, не ревел вместе с ней - боялся, надо мной засмеются прохожие.

Мать давала мне в школу завтрак: два ломтя черного хлеба, густо намазанных клюквенным повидлом. И вот настал день, когда на шумной перемене я вынул свой хлеб и всей кожей ощутил установившуюся вокруг меня тишину. Я растерялся, не посмел тогда предложить ребятам. Однако на следующий день я взял уже не два ломтя, а четыре...

На большой перемене я достал их и, боясь неприятной тишины, которую так трудно нарушить, слишком поспешно и неловко выкрикнул:

Кто хочет?!

Мне шматочек, - отозвался Пашка Быков, парень с нашей улицы.

И мне!.. И мне!.. Мне тоже!..

Со всех сторон тянулись руки, блестели глаза.

Всем не хватит! - Пашка старался оттолкнуть напиравших, но никто не отступал.

Мне! Мне! Корочку!..

Я отламывал всем по кусочку.

Наверное, от нетерпения, без злого умысла, кто-то подтолкнул мою руку, хлеб упал, задние, желая увидеть, что же случилось с хлебом, наперли на передних, и несколько ног прошлось по кускам, раздавило их.

Пахорукий! - выругал меня Пашка.

И отошел. За ним все поползли в разные стороны.

На окрашенном повидлом полу лежал растерзанный хлеб. Было такое ощущение, что мы все вгорячах нечаянно убили какое-то животное.

Учительница Ольга Станиславна вошла в класс. По тому, как она отвела глаза, как спросила не сразу, а с еле приметной запинкой, я понял - она голодна тоже.

Это кто ж такой сытый?

И все те, кого я хотел угостить хлебом, охотно, торжественно, пожалуй, со злорадством объявили:

Володька Тенков сытый! Он это!..

Я жил в пролетарской стране и хорошо знал, как стыдно быть у нас сытым. Но, к сожалению, я действительно был сыт, мой отец, ответственный служащий, получал ответственный паек. Мать даже пекла белые пироги с капустой и рубленым яйцом!

Ольга Станиславна начала урок.

В прошлый раз мы проходили правописание... - И замолчала. - В прошлый раз мы... - Она старалась не глядеть на раздавленный хлеб. - Володя Тенков, встань, подбери за собой!

Я покорно встал, не пререкаясь, подобрал хлеб, стер вырванным из тетради листком клюквенное повидло с пола. Весь класс молчал, весь класс дышал над моей головой.